— Через все это он уже перешагнул, — сказала Мария-Иозефа, стараясь прочесть на почтительно-замкнутом лице новеллиста, какое впечатление произвела на него обстановка. Но тем временем, храня набожное молчание, вошли новые гости, и все стали чинно рассаживаться на скамьях и стульях. Кроме описанных уже лиц, здесь собрались: чудаковатый график со старообразным детским личиком, хромая дама, имевшая обыкновение представляться как «эротичка», незамужняя молодая девица из дворянской семьи, родившая ребенка и со скандалом изгнанная из дома, однако лишенная каких-либо духовных запросов и лишь из уважения к ее материнству принятая в этот круг, пожилая писательница и горбатый музыкант, — всего двенадцать человек. Новеллист уединился в нише с окном, а Мария-Иозефа села у самой двери на стул, скромно положив руки на колени. Так они дожидались апостола из Швейцарии, который явится в должный миг.
И вдруг вошла богатая дама, великая охотница посещать подобного рода сборища. Она приехала сюда в собственной, обитой штофом карете, покинув великолепный свой особняк с гобеленами и дверными рамами, облицованными желтым нумидийским мрамором, поднялась на самый верх по темной лестнице и впорхнула в дверь — красивая, благоухающая, обворожительная, в синем суконном платье с желтой вышивкой, в парижской шляпке на рыжевато-каштановых волосах — и усмехнулась одними глазами, будто украденными с полотен Тициана. Ее привело сюда любопытство, скука, тяга к контрастам, желание оказать покровительство всему мало-мальски незаурядному, милое сумасбродство; она поздоровалась с сестрой Даниэля и новеллистом, посещавшим ее дом, и как ни в чем не бывало уселась на скамью перед оконной нишей между эротичкой и философом, похожим на кенгуру.
— Чуть было не опоздала, — понизив голос, сказала она своим красивым подвижным ртом новеллисту, сидевшему у нее за спиной. — У меня были гости к чаю; я думала, они никогда не уйдут…
Новеллист таял от восхищения и благодарил Бога, что пришел в приличной паре. «До чего хороша! — думал он. — Не уступает дочери».
— А фройляйн Соня? — спросил он, наклоняясь к ее плечу. — Вы не привезли с собой фройляйн Соню?
Соня была дочерью богатой дамы и, по мнению новеллиста, созданием редкого совершенства, чудом образованности, идеалом и вершиной всей предшествующей цивилизации. Он дважды повторил ее имя, потому что ему доставляло неизъяснимое наслаждение произносить его.
— Соня нездорова, — сказала богатая дама. — Представьте, у нее разболелась нога. О, сущие пустяки, небольшая опухоль, что-то вроде нарыва или нагноения. Ей вскрывали. Может быть, в этом даже не было необходимости, но она сама настояла.
— Сама настояла! — повторил новеллист восторженным шепотом. — Узнаю ее! Но как, Бога ради, скажите, я могу выразить ей свое соболезнование?
— Ну, я ей передам привет от вас, — сказала богатая дама. И, видя, что он молчит, добавила: — Вам этого мало?
— Да, мне этого мало, — пролепетал он сдавленным голосом.
И так как она ценила его книги, то с улыбкой ответила:
— Тогда пошлите ей какой-нибудь цветочек.
— Благодарю! — сказал он. — Благодарю! Я непременно так и сделаю! — А про себя подумал: «Цветочек? Букет! Огромный букет! Еще до завтрака полечу на извозчике в цветочный магазин!» — И почувствовал, что он-то, во всяком случае, не оторвался от жизни.
В коридоре заскрипели половицы, дверь рывком отворили и захлопнули, и перед гостями, в колеблющемся пламени свечей, предстал плотный коренастый малый в темной куртке и брюках — апостол из Швейцарии. Окинув комнату грозным взглядом, он стремительными шагами направился к гипсовой колонне перед альковом, встал за ней на помост, утвердившись там столь прочно, будто собирался в него врасти, схватил лежавший сверху лист рукописи и тотчас принялся читать.
Он был безобразен, с короткой шеей, на вид лет около двадцати восьми. Остриженные ежиком волосы вдавались острым мысом в и без того низкий и иссеченный морщинами лоб. На бритом, хмуром и топорном лице выступали бульдожий нос и массивные скулы, щеки ввалились, а вывороченные толстые губы с трудом, нехотя, будто в бессильной злобе, неуклюже ворочали слова. Неотесанное лицо его было, как ни странно, бледным. Он читал свирепым, неестественно громким голосом, который, однако, временами с трепетом замирал у него в груди или срывался от удушья. Короткопалая красная рука, державшая исписанный лист, мелко дрожала. Он являл собой странную и отталкивающую смесь грубой силы и немощи, и то, что он читал, поразительно согласовывалось с его обликом.
Поучения, притчи, тезисы, догмы, видения, пророчества, отдававшие приказом по войскам, обращения к пастве следовали друг за другом пестрой нескончаемой вереницей, в которой выспренние обороты, заимствованные из Псалтыря и благовествований, перемежались со специальными военно-стратегическими и философскими терминами. Горячечное, донельзя рассерженное Я, одинокое и одержимое манией величия, становилось на цыпочки и обрушивало на мир поток уничтожающих слов. Christus imperator maximus[51] было имя ему, и оно вербовало готовое идти на смерть воинство для покорения шара земного, обнародовало указы, ставило свои неумолимые условия; бедности и целомудрия требовало оно и исступленно, с каким-то противоестественным сладострастием вновь и вновь настаивало на обете беспрекословного послушания. Будда, Александр, Наполеон и Христос назывались его скромными предтечами, недостойными развязать ремни на башмаках духовному самодержцу.
Апостол читал около часа, затем, стуча зубами о край чаши, отпил глоток красного вина и принялся за новое послание. Капельки пота выступили на его низком лбу, вывернутые губы тряслись, и, выпалив два-три слова, он громко и зловеще сопел, обессиленный, но не сдающийся. Одинокое Я вопило, бесновалось, командовало. Оно терялось в бредовых видениях, тонуло в водовороте алогизмов и вдруг в совершенно неожиданном месте выныривало, чудовищное до омерзения. Богохульства и осанны, запах ладана и дымящейся крови мешались воедино. В грохоте сражений Вселенная была покорена и спасена.
Трудно было определить, какое действие оказывают послания Даниэля на слушателей. Одни, закинув голову, тупо глядели в потолок; другие, наклонившись вперед, сидели, закрыв лицо руками. Глаза эротички всякий раз, как раздавалось слово «целомудрие», странно заволакивались, а похожий на кенгуру философ длинным кривым указательным пальцем время от времени чертил в воздухе какие-то иероглифы. Новеллист, у которого заломило спину, уже давно тщетно пытался устроиться поудобнее. В десять часов ему с необыкновенной живостью представился бутерброд с ветчиной, но он мужественно отогнал от себя соблазнительное видение.
В начале одиннадцатого все увидели, что апостол держит в красной и дрожащей деснице последний лист.
— Солдаты! — из последних сил рявкнул он отказывающимся служить громовым голосом. — Я отдаю вам на разграбление… Вселенную! — Затем спустился с помоста, окинул всех грозным взглядом и так же стремительно, как вошел, скрылся за дверью.
Слушатели с минуту еще сидели, застыв в прежней позе. Затем все, будто по молчаливому уговору, встали и сразу двинулись к выходу; Мария-Иозефа в своем белом отложном воротничке опять тихо и целомудренно стояла у двери, и каждый, прощаясь, говорил что-то вполголоса и пожимал ей руку.
Глухонемой мальчик дожидался в коридоре. Он светил гостям в гардеробной, помог им одеться, проводил вниз по узкой лестнице, в темную клетку которой из вышнего царства Даниэля падало далекое мерцающее сияние свечей, довел до парадной двери и отпер ее. Гости один за другим вышли на безлюдную улицу предместья.
Карета богатой дамы подкатила к дому, и видно было, как кучер, сидевший на козлах между двумя ярко светившими фонарями, приложил руку с кнутовищем к козырьку.
Новеллист проводил даму до подножки.
— Что вы на все это скажете? — спросил он.
— Я не берусь судить о таких вещах, — ответила она. — Может быть, он и в самом деле гений или нечто в этом роде.
— Да, но что такое гений? — задумчиво произнес он. — У этого Даниэля имеются к тому все задатки: нелюдимый прав, дерзновение, страстность духа, широта горизонта, вера и себя, даже что-то преступное и безумное. Чего же недостает? Быть может, человечности? Крупицы чувства, тепла, любви к людям? Но ведь это всего лишь моя скороспелая гипотеза…
— Кланяйтесь Соне, — сказал он, когда дама, уже сидя в карете, подала ему на прощание руку и при этом напряженно глядел ей в лицо, чтобы узнать, как она отнесется к тому, что он просто сказал «Соня», а не «фройляйн Соня» или «ваша дочь».
Она ценила его книги, а потому с улыбкой пропустила это мимо ушей.
— Я ей передам.
— Благодарю! — воскликнул он, и хмель надежды бросился ему в голову «Теперь у меня будет к ужину волчий аппетит!»